1
Падает тень бомбовоза на черную землю крестом.
Всадники скачут. Пыль пролетает степная.
2
У самого Черного моря раскрылся город Херсон —
Детство мое, улица Насыпная.
Что я запомнил? Серую воду Днепра,
Взрывы снарядов, плач сумасшедшей старухи.
Кровь на прибрежном песке, хриплые крики «ура»,
Сырость подвала, матери теплые руки.
Над городом хмурым сбираются тучи и гром.
На расстояньи годов кажутся тучи стальными.
Так начинается память о детстве моем:
Тяжко топочут солдаты. Дети бегут за ними.
Так начинается память о детстве моем.
Глупое сердце мое сжимается острой бедой.
Остроконечная каска, штык за плечом,
Фляга, налитая нашей днепровской водой.
Как тяжело восходить раненой алой заре!
Звезды на штык напоролись, в небе снарядная копоть.
Стража на Рейне, зачем ты стоишь на Днепре?
Стража на Рейне… Тучи. Ветер. И топот.
3
И вот в приднепровский город приходят красноармейцы.
Наши простые ребята в порванных сапогах.
И нам показалось — солнцу скажешь: «засмейся!»,
И ляжет улыбка на наших сыпучих песках.
Красноармейцы ушли. С ними пошел мой брат.
Товарищи провожали, мама желала счастья.
Красноармеец Копштейн не возратился назад.
(Что ж, я недаром служил на Дальнем Востоке в мехчасти).
Яков, мой брат, ты в Варшавском уезде зарыт,
В польской земле, в неоплаканной братской могиле.
Яков, мой брат, твое тихое имя звенит
В сердце моем, в поступи нашей и силе.
Ты лежал не в гробу, ты без гроба лежал на земле,
На зеленой земле ты лежал и как будто смотрел в облака.
Вот я вырос, и детство мое кажется в пасмурной мгле.
Но тебя я забыть не могу, и печаль моя высока…
Я присягаю тебе, Яков, убитый мой брат,
Сердцем моим и стихом, пушкой моей и мотором,
Что никогда не пройдёт немецкий солдат
Над нашей рекой, по нашим горячим просторам.
Я присягаю тебе, Яков, убитый мой брат.
Мне снилось детство — мой печальный дом,
Колючий куст, заглохший водоем.
Мне снилась родина.
И тиф сыпной
Шел по Волохинской и Насыпной.
Мне долго снилась горькая вода.
Солдаты пели:
«Горе — не беда».
И шли по улице.
И версты шли.
Тяжелые. Покорные. В пыли.
Я помню эту улицу.
По ней
Вели усталых, выцветших коней.
Мне снились заморозки на заре
И полночь, душная, как лазарет.
Еще я видел желтые листы.
И ты мне снилась. Ты мне снилась. Ты.
Всю ночь чадили свечи, и всю ночь
Тебе хотел я чем-нибудь помочь.
Но ты спала, подушку обхватив,
И жег тебя горячкой черный тиф.
Как я забуду этот бред и зной,
Немецких офицеров за стеной.
Был вечер. Ночь. И умирала мать.
Зачем я должен детство вспоминать?
Казалось мне, что я попал
В страну, где нет мечтаний,
Где под тяжелыми колесами раздавлена,
Где едкими дымами обескровлена,
Где по подвалам с мокрицами выпита
Невзрачная юность моя.
Я молод был в той стране.
Мои глаза
Запали,
Волосы как прутья
Торчали вверх.
Острые ключицы,
Казалось, прокалывали кожу.
Я бродил
По улицам, как утро, освещенным.
Глаза, оголодав, текли в витрины.
Из них меня колбасы домогались,
Чтоб я их съел.
Ползли ко мне ветчины,
Но их никак не пропускала
Преграда толстая хрустального окна.
В моем кармане тоненький был томик.
Поэт описывал любви утехи,
Что в сердце у него есть дивный столик,
За ним, на драгоценных табуретах
Играют дамы в шёлковые карты,
И Клара карты все поэта бьет.
С боязнью тонкую держал я книжку,
Ведь ей лишь чудом удалось спастись
От пламени костра. В стране той странной
Сжигали книги, книги и картины —
В картине сна дурного моего…
Я шел по улицам. Шли господа,
На вид мои ровесники. В мундирах
Коричневых, осенней цвета грязи,
Когда из черноты подвала выйдешь
И смотришь на остатки старых луж
Под солнцем запада, под мертвым солнцем.
Я продавал коричневым ребятам
Пакетики для грубых наслаждений.
Они презрительно швыряли пфенниг
И шли, поскрипывая сапогами.
А потихоньку, так, вполглаза, чтобы
Никто не уследил, никто не видел,
Я открывал заветный томик Гейне,
Читал о душном мире, о любви.
И мне, и мне весной любить хотелось,
И я хотел найти такую Клару,
Пусть выиграет у меня. Но нет,
Нет никого, и не бывало, нет.
Я шел домой. Там в комнате моей
Не выключался свет.
Ступеней двадцать
Вниз, и пройти пещерой коридора,
И попадаешь в комнату мою.
Была весна.
Неправда.
Никакой
Весны.
Поскольку под землей всегда лишь тучи,
Поскольку под землей исчезло время,
И ничего не будет, только мрак.
Заплесневелый тонкий ломтик хлеба,
Намазанного серым маргарином,
И кружка ржавой жёлтенькой воды –
Вот достояние мое. И томик Гейне.
Когда я поднимался, снова тучи
Вокруг меня клубились. Магазины,
Сияя, преграждали путь. И пламя
Костров на улице. Толстяк-студент кричал:
«Во славу нации!». А все молчали.
Мечтали в той стране в оковах, в тюрьмах,
В концлагерях. Тогда-то бывший грузчик,
Вождь, коммунист, товарищ Тельман
Ходил
По камере,
Мечтая.
И не только.
Там ткали саван и в него вплетали
Проклятье. И мечты осуществляли.
А я не знал, куда бы мне податься.
И я пошел к реке.
Там на мосту
Гуляли пары, музыка играла,
Смеялись женщины, и плыл туман
Веснушчатый и рыжий полицейский
Прогнал меня. И я пошел под мост,
Где почивали старики и дети,
Тревожно всхлипывая в полусне
И пфенниги держа под самым сердцем.
Упал я в воду. А потом поплыл.
Разбухнув, по реке сплавлялись трупы,
И я ушел под воду. На мосту
Гуляли пары, музыка играла.
Потом я пробудился. Здесь. У нас.
В своей стране. Любимой. Светловзорой.
Баркасы плыли в яркосинем море,
И месяц тихо на рассвете гас.
Чабан на берегу отару пас.
Шли женщины. На смену шли дозоры.
И я сказал:
— Я отомщу за вас,
Товарищи, те, с кем я видел горе,
Хотя б во сне!
Гремят шаги истории.
Живут большевики. Настанет час.
И я сказал: «Спасибо! Я живу,
Встаю с утра на светлую траву».
Я говорю, что отомщу за вас.
Жива компартия. Настанет час.
Здесь в Приморье стоят наши танки
Все здесь наше — рассвет и закат.
Недалеко от озера Ханка
Украинские песни звучат
Подбираю к словечку я слово.
Эту песню заслышав едва,
Все твержу я урывками снова
Давних песен родные слова.
Среди сопок Приморского края
Мысль сложилась, проста и ясна:
Что отчизну я помню, и знаю,
Что она у меня лишь одна!
Та земля, на которой родился,
Та, где Днепр и журчанье ручьев,
Где я речи родной научился
И вовек не забуду ее.
Тем и рос, любопытный, кудрявый,
Там, где в детстве, в далеком краю
На Волохинской улице травы
Мне стелили дорожку свою;
Где река Кошевая — в затонах
На рассвете я рыбу удил;
Степь широкую в гривах зеленых
Я на целую жизнь полюбил.
А смогу ли сюда воротиться?
Грянет битва, и выпадет срок,
Шлему танковому покатиться
На чужой, на холодный песок.
Или здесь в гаоляне манчжурском
Упаду и сквозь тающий дым,
Мне припомнится в проблеске тусклом,
Что на свете я не был чужим.
Нет, не надобно большей мне славы,
Только б память мою сберегли
На Волохинской улице травы
И валы над Лиманом вдали.
1939
Январь унес отца. Гробовщики
Засели с вечера, свидетели тоски,
Без каганца, до утра, лишь луны
Сиянием едва освещены.
Кривая створка старого окна
То светом озарялась, то темнела.
Отец лежал. Желтела седина,
Лохматилась. Конями ночь летела
Запененными, в тучах. А потом
Глотал я воду жадным черным ртом.
… И в яму опустили. Десять рук,
Пять черепов и восемь ног. Калека
Туда же. Тишина легла вокруг,
Напряжена и широка от века.
На кладбище в могиле десять рук…
Неслабые мои возмите руки,
Берите все — слова, картины, звуки
Я все-таки, я все же не умру.
Январь унес отца. Я не найду
Могилы. Может, в августе приеду.
А сердце, торопясь, бежит по следу
Рассвета в старом яблонном саду.
Нет, не умру, хоть силу из руки
Возьми, зрачки сомкни, прерви дыханье,
Не трогайте меня, гробовщики,
И не скрипи, телега, на прощанье
Так, что мертвец почувствует: конец.
Давным-давно уже ушел отец.